– Если добавить пряностей, на ужин будет вам тушеный калека.
– Горячая, да? – спрашивает Кимми.
– Да.
Кимми подкручивает краны и уходит из ванной, откатывая коляску от двери. Осторожно снимаю повязку с правой ноги. Под ней кожа бледная и холодная. Кладу руку на подвернутую часть, где кожа обматывает кость. Совсем недавно принимал викодин. Интересно, удастся еще одну взять, чтобы Клэр не заметила? Может быть, бутылка там, в аптечке. Кимми возвращается с кухонным табуретом в руках. Ставит его рядом со мной. Снимаю повязку со второй ноги.
– Она неплохо поработала, – говорит Кимми.
– Доктор Мюррей? Да, так гораздо лучше, больше обтекаемости.
Кимми смеется. Я отправляю ее в кухню за книгами. Когда она кладет их рядом со стулом, я приподнимаюсь так, чтобы сесть на них. Затем вскарабкиваюсь на стул и то ли вкатываюсь, то ли падаю в ванну. Огромная волна выплескивается на кафель. Я в ванне. Аллилуйя! Кимми выключает воду и вытирает ноги полотенцем. Я окунаюсь в воду.
КЛЭР: Через несколько часов готовки я растягиваю козо, и оно тоже идет в мешалку. Чем дольше оно там будет, тем станет лучше и больше похоже на кость. Через четыре часа я добавляю закрепитель, глину, пигмент. Бежевая масса внезапно превращается в очень темную, землянисто-красную. Сливаю в ведра для просушки и затем в другой бак. Когда иду обратно домой, вижу в кухне Кимми, она готовит запеканку из тунца, которую полагается посыпать картофелем фри.
– Как оно? – спрашиваю я.
– Высший класс. Он в гостиной.
Между ванной и гостиной мокрые следы, похоже, размер, как у Кимми. Генри спит на диване, на груди у него лежит раскрытая книга. «Вымыслы» Борхеса. Он побрит, и я склоняюсь над ним и делаю вдох; от него пахнет свежестью, мокрые седые волосы торчат в разные стороны. Альба в комнате болтает с плюшевым медведем. На секунду я чувствую, как будто это я переместилась во времени, как будто это случайный момент из прошлого, но потом перевожу взгляд на тело Генри, понимаю, что ступней под одеялом нет, и знаю, что я всего лишь здесь и сейчас.
На следующее утро идет дождь. Открываю дверь мастерской, где меня ждут крылья, парящие в сером утреннем свете. Включаю радио: Шопен, этюды переливаются, как волны на песке. Надеваю галоши, бандану, чтобы не перемазать волосы, резиновый фартук. Достаю свою любимую красную краску, медное лекало и декель, открываю бак, раскладываю войлок, на который вывалю бумагу. Лезу в бак и вытаскиваю жидкую темно-красную смесь волокон и воды. Вода льется ручьями. Погружаю лекало и декель в бак и осторожно поднимаю его, выравниваю, выливаю воду. Наклоняю бак, и вода стекает из него, оставляя на поверхности ровный слой волокна; убираю декель и заворачиваю волокно в войлок, осторожно поворачиваю, и, когда снимаю, бумага остается на войлоке, тонкая и сияющая. Накрываю ее другим слоем войлока, снова мочу и опять: погружаю лекало и декель, поднимаю, даю стечь, накрываю. Теряюсь в этом повторении, игра фортепиано парит над водой, льющейся, капающей, падающей. Когда набираю пачку бумаги и войлока, подкладываю их под гидравлический пресс. Затем возвращаюсь домой и ем сандвич с говядиной. Генри читает. Альба в школе.
После обеда стою напротив крыльев с папкой свежеизготовленной бумаги. Бумага влажная, темная, кажется, сейчас порвется, но она обволакивает провода, образуя кожу. Сворачиваю бумагу в сухожилия, в нити, скрученные и пересекающиеся. Крылья теперь похожи на крылья летучей мыши, под тонкими слоями бумаги хорошо просматриваются провода. Сушу бумагу, которая еще не пошла в дело, нагреваю ее на стальных листах. Потом начинаю рвать ее на полосы, на перья. Когда высохнут, я пришью их, одно за другим. Начинаю раскрашивать полосы: в черный, серый, красный. Оперение для ужасного ангела, для беспощадной птицы.
ГЕНРИ: Клэр заставила меня одеться, заставила Гомеса дотащить меня до задней двери, через сад, в ее мастерскую. Она освещена свечами; возможно, их сотня, может, больше, они на столах, на полу, на подоконнике. Гомес сажает меня на диван и исчезает в доме. В центре мастерской с потолка спускается белая простыня, я поворачиваюсь посмотреть, если ли проектор, но его нет. На Клэр темное платье, и когда она ходит по мастерской, лицо и руки мелькают белые и свободные.
– Кофе хочешь? – спрашивает она меня. Не пил с тех пор, как выписался из больницы.
– Конечно.
Наливает две чашки, добавляет сливок и протягивает одну мне. Горячая чашка очень привычно и приятно касается руки.
– Я кое-что для тебя сделала,– говорит Клэр.
– Ступни? Мне бы ступни не помешали.
– Крылья, – говорит она, сдергивая на пол белую простыню.
Крылья огромные и парят в воздухе, изгибаясь. Они темнее, чем сама темнота, пугающие, но также – напоминающие о страсти, свободе, преодолении пространства. Ощущение такое, что я стою на земле, на своих собственных двух ногах, ощущение бега, напоминающего полет. Мечты о полете, о взмывании вверх, как будто отменили силу притяжения, и теперь мне можно отделиться от земли на безопасное расстояние, эти мечты приводят меня обратно в сумрачную мастерскую. Клер садится рядом со мной. Чувствую на себе ее взгляд. Крылья бесшумны, их края неровные. Не могу говорить. «Siehe, ich lebe. Woraus? Weder Kindheit noch Zukunft / warden weniger… Uberzahliges Dasein/ entspringt mir Herzen» [102] . – Поцелуй меня, – говорит Клэр, я поворачиваюсь к ней, белое лицо и темная помада парят в темноте, и я погружаюсь, я лечу, я свободен: смысл жизни расцветает в моем сердце.
СНЫ О СТУПНЯХ
ГЕНРИ: Мне снится, что я в Ньюберри, устраиваю лекцию-показ для старшекурсников Колумбийского колледжа. Показываю им инкунабулы, ранние печатные книги. Показываю им «Фрагмент о Страшном суде» Гутенберга, «Игру в шахматы» Кэкстона и «Эвсебия» Дженсена. Все идет хорошо, они задают интересные вопросы. Роюсь в тележке, ищу специальную книгу, которую нашел в хранилище, никогда не думал, что она там есть. Это тяжелая красная книга в коробке. На ней нет заголовка, только инвентарный номер «ЯЩИК fZX 983. D 453», прописанный золотом под эмблемой Ньюберри. Кладу коробку на стол и вынимаю прослойку, и там, розовые и идеальные, лежат мои ступни. Они на удивление тяжелые. Когда я ставлю их на подушечки, пальцы начинают двигаться, чтобы поздороваться, показать мне, что они все еще могут это сделать. Начинаю говорить о них, объясняю отношение моих ступней к венецианскому книгопечатанию пятнадцатого века. Студенты делают пометки. Одна из них, милая блондиночка в ярком топе с блестками, указывает на мои ступни и говорит: «Посмотрите, они все белые!» Действительно, кожа стала мертвенно-бледной, ступни стоят безжизненные и гнилые. С грустью думаю, что надо не забыть их завтра первым же делом сдать в хранилище.
Во сне я бегу. Все отлично. Я бегу вдоль озера, на север от Оук-стрит-бич. Чувствую, как стучит сердце, как мягко наполняются воздухом и сдуваются легкие. Бегу по прямой. Какое облегчение, думаю я. А ведь боялся, что уже никогда не смогу бегать, но вот он я, бегу. Отлично.
Но тут все рушится. От меня начинают отваливаться части тела. Сначала отваливается левая рука. Останавливаюсь и подбираю ее с песка, отряхиваю и возвращаю на место, но не очень хорошо, потому что где-то через полмили она опять отваливается. Поэтому беру ее в другую руку, размышляя о том, что дома смогу прикрепить ее понадежней. Но потом отваливается вторая рука, и у меня не остается рук, чтобы поднять те две, которые я потерял. Поэтому продолжаю бежать. Все не так плохо. Ничего не болит. Вскоре понимаю, что член отпал и провалился в правую штанину и болтается там ужасно назойливо, пойманный резинкой внизу штанов. Но я ничего не могу с этим поделать, поэтому продолжаю бежать. Затем чувствую, что ступни все поломаны, они как куски асфальта в ботинках, и потом ломаются обе ноги в лодыжках, и я падаю лицом вниз на дорожку. Я знаю, что, если останусь лежать, меня затопчут другие бегущие, поэтому начинаю откатываться. Я качусь и качусь, пока не закатываюсь в озеро, волны затягивают меня под воду, и я просыпаюсь, тяжело дыша.
102
«Видишь, я жив. Отчего? Не убывают ни детство,/ни грядущее. В сердце моем возникает / сверхсчетное бытие» – концовка девятой из «Дуинских элегий» Р. М. Рильке, перевод В. Микушевича.